О мнимой смерти человека в постмодернизме. Смерть субъекта постмодернизма философии

существования языка. ...Язык ему подсказывает или просто диктует следующую строчку". Аналогичные идеи высказаны в рамках неклассической философии: по Гадамеру, "сознание индивида не есть мерка, по которой может быть измерено бытие языка"; Сартр формулирует тезис о том, что язык есть "саморазвивающееся безличное начало, действующее через и помимо человека, ... героем становится язык"; Р.Барт ссылается на идею Малларме о том, что "говорит не автор, а язык как таковой". Способность производить "эффект смысла" Фуко признает за "структурами языка", обладающими, по Кристевой, "безличной продуктивностью", порождающей семантические вариации означивания. Смыслогенез предстает, по Дж.В.Харрари, как самоорганизация текстовой "самопорождающейся продуктивности... в перманентной метаморфозе". (См. также Анти-психологизм, Означивание, Скриптор, "Смерть субъекта".)

М.А. Можейко

"СМЕРТЬ БОГА" - фундаментальная метафора постмодернистской философии, фиксирующая в своем содержании парадигматическую установку на отказ от идеи внешней принудительной каузальности

"СМЕРТЬ БОГА" - фундаментальная метафора постмодернистской философии, фиксирующая в своем содержании парадигматическую установку на отказ от идеи внешней принудительной каузальности, характерной для линейного типа понимания детерминизма (см. Неодетерминизм), и от презумпции логоцентризма (см. Логоцентризм). Генетически восходит к постулату Ницше "старый Бог умер" и протестантскому модернизму. Однако если в рамках протестантского модернизма фигура "С.Б." выражала идею когнитивной и моральной зрелости субъекта, лишая его универсальной объяснительной формулы, позволяющей маскировать свое незнание ссылкой на высшую инстанцию и конечную причину и заставляя принять моральную ответственность персонально на себя (Д.Бонхеффер), то постмодернистская фигура "С.Б." ориентирована на переосмысление самого феномена причины, переориентацию с понимания ее как внешнего фактора причинения к пониманию ее как имманентного перехода предела. В постмодернистской системе отсчета понятие Бога символизирует собою идею наличия финальной и исчерпывающей внешней детерминанты, и метафора "С.Б.", соответственно, - установку на осмысление имманентности. И если для классики фокусом когнитивных усилий выступал поиск подлинной (ближней, естественной) причины явления, то для постмодернизма - отказ от идеи внешнего причинения, осмысление самораскрытия объекта в подлинном становлении множественного и нового: "мало сказать "Да здравствует множественность!", множественное еще нужно создать" (Делез, Гваттари). Трансформирующаяся система выступает в этом случае для

постмодернизма как альтернативная той, которая подчинена централизованным командам, т.е. фактически анти-кибернетическая (П.Вирилио моделирует понимание Бога именно в таком контексте). Так, в номадологии (см. Номадология) радикальной критике подвергается такая "несносная черта западного сознания", как интенция переносить чувства или поступки на внешние или трансцендентные объекты вместо того, чтобы оценить их с точки зрения внутренних качеств и ценности самих по себе" (Делез, Гваттари). Концепция трансгрессии эксплицитно фиксирует факт отсутствия внешнего причинения трансгрессивного перехода посредством метафоры "С.Б.": как пишет Фуко, "убить Бога, чтобы освободить существование от существования, которое его ограничивает, но также чтобы подвести его к тем пределам, которые стирает это беспредельное существование" (см. Трансгрессия). Это означает, что "смерть Бога обращает нас не к ограниченному и позитивному миру, она обращает нас к тому миру, что распускает себя в опыте предела... в акте эксцесса, излишества, злоупотребления, преодолевающих этот предел, переступающих через него, нарушающих его" (Фуко). Согласно формулировке Р.Барта, классической философией "принимается за аксиому обусловленность произведения действительностью (расой, позднее - Историей), следование произведений друг за другом, принадлежность каждого из них своему автору". Р.Барт фактически фиксирует такие параметры линейного детерминизма, как преемственность, принудительная каузальность и эволюционность процесса: в то время как "произведение отсылает к образу естественно... "развивающегося" организма", текст находится в ином, не эволюционном процессе трансформаций, и ключевой "метафорой" их может служить не линейная причинная цепочка, но - "сеть": ""если текст и распространяется, то в результате комбинирования и систематической организации компонентов". Противопоставляя традиционную ("университетскую") и постмодернистскую ("имманентную") версии отношения к тексту ("критики"), Р.Барт усматривает принципиальное отличие между ними именно в том, что если имманентное прочтение текста не только допускает, но и предполагает плюральное самодвижение смысла, то традиционный "критик исполняет произведение, как палач исполняет приговор". По оценке Р.Барта, истоки линейного характера "университетской критики" коренятся именно в линейном понимании детерминизма: "чем вызвано... неприятие имманентности..? ...Возможно, дело в упорной приверженности к идеологии детерминизма, для которой произведение - "продукт" некоторой "причины", а внешние причины "причиннее всех других". Важнейшим моментом пост-

модернистской интерпретации детерминизма является, наряду с финальным отказом от идеи внешней причины, и признание фундаментального статуса непредсказуемой случайности, что находит свое выражение в постмодернистской метафоре "игры". Лиотаром осуществляется рефлексивная оценка метафоры "С.Б." в указанном ключе: "вопрос заключается не в том, что представляет собой соперник ("природа"), а в том, в какие игры он играет. Эйнштейн отвергал мысль о том, что "Бог играет в кости". Тем не менее, именно игра в кости позволяет установить "достаточные" статистические закономерности (в пику старому образу верховного Предопределителя)". Этот характерный для философии постмодернизма поворот фактически изоморфен повороту, осуществленному современной синергетикой: как пишет "для большинства основателей классической науки (и даже Эйнштейна) наука была попыткой выйти за рамки мира наблюдаемого, достичь вневременного мира высшей рациональности - мира Спинозы. Но, может быть, существует более тонкая форма реальности, схватывающая законы и игры, время и вечность" (Пригожин). В метафорической системе постмодернизма установка на отказ от идеи внешней каузальности находит свое выражение также в парадигмальной фигуре "смерти Автора" как внешней причиняющей детерминанты текста (см. "Смерть Автора") и в отказе от идеи Отца в его традиционном психоаналитическом понимании, а именно - в качестве внешнего и травмирующего детерминационного фактора развития психики, и, соответственно, в программной стратегии анти-Эдипизации бессознательного (парадигматическая презумпция "Анти-Эдипа" в шизоанализе, основанная на той презумпции, что "бессознательное - изначально сирота" - см. Шизоанализ, Анти-Эдип). Финальным аккордом постмодернистского отрицания линейного детерминизма, лежащего в основе классической культуры, является интерпретация "С.Б.", предложенная Делезом и Гваттари во втором томе "Капитализма и шизофрении". Фигура Бога, безусловно, выступает для постмодернизма символом внешней каузальности, однако в данном случае речь идет не столько об освобождении бессознательного от ее гнета, сколько вообще о принципиальной невозможности для шизофренического сознания какого бы то ни было внешнего причинения, т.е. угнетения. Как пишут Делез и Гваттари, "смерть Бога не имеет никакого значения для бессознательного. Плодами этой новости являются не последствия смерти Бога, а другая новость: смерть Бога не имеет никаких последствий. Другими словами, Бог и отец никогда не существовали". В целом отказ от концепта "субъект" и самой идеи субъекта как действую-

щего и причиняющего агента любого процесса неизбежно приводит к идее спонтанности. В этом отношении совершенно естественны и объяснимы многочисленные апелляции постмодернизма к традиционной восточной культуре с ее акцентом на объективно-предметной составляющей деятельности. Например, критика Кристевой аристотелевской логики с ее жестко фиксированной "действующей причиной" и обращение к классической китайской логике, - в частности, к концепции Чан Дунсуня, показавшего недостаточность аристотелевской логики в ее приложении к языковым средствам. Применительно к стилю мышления Чан Дунсуня, Кристева замечает, что "он вышел из другого лингвистического горизонта (горизонта идиограмм), где на месте Бога выявляется диалог Инь-Ян". Если учесть, что фигура Бога осмыслена философией постмодернизма как персонификация идеи внешнего линейного причинения, то обращение Кристевой к имманентной креативности "диалога Инь-Ян" может быть прочитано как поворот к идее спонтанной самоорганизации. Обращение к культуре традиционного Востока характерно и для Фуко, и для Дерриды в плане его программного "антиэллинизма". В настоящее время обнаруживает себя обратное влияние постмодернистской методологии на протестантскую теологию. Так, наряду с развитием традиционного для протестентизма содержания этой презумпции (Г.Кокс, У.Гамильтон, Т.Дж. Альтицер), теология "С.Б." предлагает программу "реинтерпретации Бога", которая фактически является программой деконструкции библейских текстов (см. Деконструкция): П.Ван Бурен основывается на отказе от иллюзии соотнесенности языка теологии с некой якобы описываемой им объективной реальностью, разрушая на базе этого прежнюю версию Б., подчиненную универсальному трансцендентализму (см. Означивание, Трансцендентальное означаемое). На базе концепции "С.Б." в теологии оформляется концепция "смерти теологии", которая констатирует уход из человеческой жизни "трансцендентного измерения", перманентного проецирования событий человеческой жизни на Бога, что выступает как "конец теологии" (К.Рашке). В целом введение постмодернизмом фигуры "С.Б." в семантическое пространство современной культуры влечет за собой радикальные трансформации последнего, ибо "вся западная теологическая традиция иерархической последовательности сущего начинается с нематериального духа (Бога) - источника этой последовательности и нисходит к недуховной материи" (Р.Руйтер). (См. Автор, Демиург, Идеализм, Бинаризм, Неодетерминизм, "Смерть субъекта".)

М.А. Можейко

"СМЕРТЬ СУБЪЕКТА" - метафорический термин для обозначения одного из двух полюсов амбивалентной тенденции размывания определенности субъект-объектной оппозиции в рамках постмодернистской программы преодоления традиции бинаризма

"СМЕРТЬ СУБЪЕКТА" - метафорический термин для обозначения одного из двух полюсов амбивалентной тенденции размывания определенности субъект-объектной оппозиции в рамках постмодернистской программы преодоления традиции бинаризма (см.), фиксирующий отказ постмодернистского типа философствования от презумпции субъекта в любых версиях его артикуляции (ино-, поли- и, наконец, бес-субъектность "непознаваемого субъекта" эпохи постмодерна). Оформление презумпции "С.С." в современной культуре подготовлено эволюцией неклассической философии, во многом деформировавшей традиционно-классическое понимание субъекта как носителя чистой когнитивной рациональности (начиная с философии жизни). Монолитность субъекта расшатывается в неклассической философии процессуальностью противостояния "Оно" и "Сверх-Я" в классическом фрейдизме, перманентным марксистским трансцензусом к абстракции общества, фокусировкой феноменологией внимания на интенциональности сознания, структуралистским переносом центра тяжести с личного субъекта на безличный текст и др. Термин "С.С." вошел в философский оборот после работ Фуко "археологического периода" (начиная с работы "Слова и вещи: Археология гуманитарных наук", 1966) и был специфицирован Р.Бартом как "смерть автора" (одноименная работа, 1968). Парадигматическая фигура "С.С." в постмодернистской философии означает, прежде всего, гибель традиционного (стабильного, однозначно центрированного и линейно детерминированного со стороны общего социального порядка) субъекта дюркгеймовского типа. Если классическая культура задает образец экстремального объективизма, то максимальный субъективистский акцент падает на традицию художественного модернизма с его пафосом личного начала: от экспрессионистской программы выражения в художественном произведении внутреннего состояния автора - до эстетики так называемого "ультра-язычества": "Я сам, Ты сам, Он сам. Так, отринув множественное число, станем читать молитву Ячества. Единственные. Невписанные. Неповторимые. А главное - упорно держащиеся за свое Я, которому нет и не будет равных... Я Сам себе причина. Сам себе критик. Сам себе предел... Я утверждаю высоту и незаменимость Ячества, которое было и будет первой из духовных добродетелей новатора и бунтаря" ("Ультраманифесты" Где Toppe). В противоположность этому, в рамках постмодернистской философской парадигмы феномен субъекта артикулируется в качестве проблематичного: Кристева полагает допустимым говорить лишь о "проблематичном процессуальном субъекте языка". Фуко в "Герменевтике субъекта" формулирует два основопола-

гающих вопроса соответствующего проблемного поля постмодернистской философии: "вопрос об истинности субъекта" и "вопрос о структуре истинности субъекта", подвергая проблематизации и самый тот способ, посредством которого данные вопросы "встали на повестку дня". По оценке А.Турена, если модернизм провозглашал идею ценности "Я", то постмодернизм - идею его расщепления. Согласно эксплицитно сформулированной позиции постмодернистской философии, сам феномен Я оценивается как культурно артикулированный, связанный с определенной традицией и потому исторически преходящий. Согласно выводам Фуко, "взяв сравнительно короткий хронологический отрезок и узкий географический горизонт - европейскую культуру с XVI в., можно сказать с уверенностью, что человек - это изобретение недавнее. ...Лишь один период, который явился полтора века назад и, быть может, уже скоро закончится, явил образ человека. И это не было избавлением от давнего непокойства, переходом от тысячелетней заботы к ослепительной ясности... - это просто было следствием изменений основных установок знания... Если эти установки исчезнут так же, как они возникли, если какое-нибудь событие (возможность которого мы можем лишь предвидеть, не зная пока ни его формы, ни облика) разрушит их, как разрушилась на исходе XVII в. почва классического мышления, тогда - в этом можно поручиться - человек изгладится, как лицо, нарисованное на прибрежном песке". Что же касается собственной версии артикуляции субъекта философией постмодернизма, то для нее характерна радикальная децентрация индивидуального (равно как и любых форм коллективного) Я. Оперативные правила эпистемы, выступая регулятором по отношению к активности сознания, но не осознаваемые последним рефлексивно, выступают фактором децентрации и деперсонификации субъекта. С точки зрения постмодернизма, само использование термина "субъект" - не более чем дань классической философской традиции: как пишет Фуко, так называемый анализ субъекта на деле есть анализ "условий, при которых возможно выполнение неким индивидом функции субъекта. И следовало бы еще уточнить, в каком поле субъект является субъектом и субъектом чего: дискурса, желания, экономического процесса и так далее. Абсолютного субъекта не существует". Критика концепции "трансцендентального субъекта" (А.Ронелл) становится фундаментом формулировки основополагающей для философской парадигмы постмодерна программной презумпции "смерти человека". В контексте структурного психоанализа Лаканом была выявлена языковая форма бытия бессознательного как "речи Другого". Именно "Другой" и является, с точки

зрения Лакана, тем культурным механизмом, посредством которого находят свое разрешение "приключения индивидуальных желаний", ибо он выступает, с одной стороны, как объект желания, а с другой - как внешний закон и порядок, персонифицированные в Отце как изначальном "Другом". В процессе психоанализа устами пациента "говорит желание" ("речь того Другого", голос вожделения), но, будучи вербально артикулированным, желание оказывается не автохтонным, но подчиненным внешним требованиям языкового строя и речевой практики ("речь Другого" как не-себя). "Я" (в терминологии Лакана "воображаемое") детерминируется не столько импульсами бессознательного (хаотического "реального", не подлежащего вербализации), сколько его вписанностью в общий символический порядок, подключенностью к "означающему", т.е. языковым структурам, задающим артикуляционные правила. Оценка диктата логико-грамматического строя языка как насилия над творческой свободой и мышлением была высказана еще в начале 20 в. в рамках эстетики дадаизма: "я разрушаю выдвижные ящички мозга" (Т. Тцара). Структурный психоанализ наполняет эту установку новым смыслом. Выдвинутая в классическом психоанализе презумпция подчиненности бессознательных желаний культурным нормативам "Супер-Эго" переформулирована Лаканом в тезис о заданности желания материальными формами языка. Субъект как связующее звено между "реальным", "воображаемым" и "символическим" (объективирующемся в "означающем"), характеризуется Лаканом как "децентрированный" (см. Ацентризм), ибо его мысль и существование оказываются нетождественными друг другу, будучи опосредованы чуждой им реальностью языка. Бессознательное, таким образом, предстает как язык, а желание - как текст. Рациональный субъект декартовского типа, равно как и вожделеющий субъект типа фрейдистского, сменяются "децентрированным" инструментом презентации культурных смыслов ("означающих") языка: "говорящий субъект" как "субъект в процессе" (Кристева) и, как следствие - "смерть человека", растворенного в детерминационном воздействии структур языка и дискурсивных практик на индивидуальное сознание. В рамках тенденции деперсонификации текста оформляется и более радикальная версия "смерти субъекта", а именно - парадигматическая фигура "смерти героя", т.е. центрального персонажа, фокусировавшего бы на себе семантическое пространство нарратива (К.Брук-Роуз). По оценке А.Роб-Грийе, "смерть" такого "устаревшего понятия", как "персонаж", "констатировалось много раз серьезнейшими публицистами", - и "ныне он превратился в мумию". Однако если "смертью Автора" оплачена воз-

можность плюральности означивания и бесконечная верификация текстовой семантики, т.е. то, что Р.Барт назвал "рождением читателя", то, перенося акцент в интерпретации смыслопорождения с фигуры Автора на фигуру Читателя, философия постмодернизма отнюдь не конституирует последнего в качестве автономного субъекта классического типа. По формулировке Р.Барта, фигура читателя может быть рассмотрена в качестве "личного адреса" ничуть не более, нежели фигура Автора, ибо "читатель - это человек без истории, без биографии, без психологии, он всего лишь некто, сводящий воедино все те штрихи, что образуют письменный текст". Собственно, по видению Деррида, "интерпретирующее Я" само по себе есть не более чем текст, сотканный из культурных универсалий и дискурсивных матриц, культурных кодов и интерпретационных конвенций. Подобно автору, читатель растворяется в процессуальности собственных дискурсивных практик, обусловленных внешними и не автохтонными по отношению к субъекту правилами, - по выражению М.Грессе, читатель уловлен "сетью культуры", т.е. той системой фундаментальных конвенций, которые диктуются универсалиями данной культурной традиции. Иными словами, читатель, как и автор, оказывается даже не "гостем", но "порождением текста". Если философский модернизм в лице Ницше оценивал "Я" в качестве "rendez-vous опытов", то для постмодернизма, напротив, характерен тезис о непреодолимом разрыве опыта как такового, с одной стороны, и носителя дискурса, в котором этот опыт может быть выражен, - с другой. Р.Барт, например, показывает во "Фрагментах любовного дискурса", что опыт, который декларируется в качестве имманентного, на самом деле выступает принципиально спекулятивным, - в качестве примера он приводит ситуацию так называемой "безумной любви": "Безумие. ("Я схожу с ума"). Это значит, что я безумен для того, чтобы пребывать в любви, но я отнюдь не безумен для того, чтобы сказать об этом, я раздваиваю свой образ". Таким образом, постмодернизм приходит к признанию того, что, по словам Бланшо, "никогда "я" не было субъектом опыта", а уж трансгрессивный опыт (см. Трансгрессия) тем более оценивается как "то, чего ни одно существующее не может достигнуть в первом лице". Таким образом, "субъект высказывания", - в системе отсчета постмодернизма, - "ни в коем случае не может совпадать с "субъектом совершившихся вчера поступков": по оценке Р.Барта, "содержащееся в дискурсе "я" более не является местом, где восстанавливается человеческая личность в непорочной цельности предварительно накопленного опыта". Это означает, что какова бы ни была цель дискурсивной процедуры, всегда - и в рамках

письма, и в рамках чтения - "субъект... не бывает экстерриториальным по отношению к своему дискурсу" (Р.Барт). Более того, фактически "ни в филогенетическом, ни в онтогенетическом плане человек не существует до языка", - в когнитивной плоскости это значит, что "язык учит нас понимать человека, а не наоборот" (Р.Барт). И, в конечном итоге, вербальная сфера, по Р.Барту, - это "та область неопределенности, неоднородности и уклончивости, где теряются следы нашей субъективности". Очерчивая границы постмодернистского типа философствования, Фуко в качестве одного из важнейших признаков постмодернизма выделяет финальное "крушение философской субъективности, ее рассеивание внутри языка, который лишает ее господства, но множит ее лики в пространстве пробелов..." Следует отметить, что, порывая с модернистским пафосом программной субъективности, постмодернизм преемственно развивает идеи, высказанные Хайдеггером и Сартром относительно вербальной артикуляции человеческого бытия. Так, ссылаясь на хайдеггеровский тезис о языке как "господине" человека, Сартр пишет: "язык действительно является господином человека, ... он формирует его личность и судьбу, ... законы языка, вместо того, чтобы быть всего лишь практическими рецептами коммуникации..., проявляются - подобно физическим законам - как необходимые условия, предшествующие человеку и формирующие его". Однако растворение субъекта в процессуальности дискурсивных практик - далеко не единственный регистр, в котором реализуется парадигмальная установка на "С.С.". Децентрация последнего характерна для всех проблемных областей философии постмодернизма. Так, анализируя феномен аффекта, столь значимый в ряду предметных ориентации постмодерна, Ф.Джеймисон констатирует, что чувственная сфера в целом перестает быть центрированной и персонифицированной субъектом. Отказ от концепта "субъект" во многом связан с признанием в философии постмодернизма случайности феномена "Я". Как пишет Батай, "возможность моего "я" - в конечном счете, безумная недостоверность". Аналогично, анализируя предложенную Клоссовски модель индивидуальности как "непредвиденного случая", Делез полагает, что "индивидуальность должна осознать себя как событие, а осуществляющееся в себе событие - как другую индивидуальность", в силу чего "самотождественность индивидуальности" не может быть понята иначе, нежели случайная. Ссылаясь на Лиотара, Джеймисон постулирует в связи с этим так называемый эффект "угасания аффекта": "в настоящем не существует более Я, чтобы чувствовать... Скорее, эти чувства - что, по Лиотару может быть лучше и точнее названо

"интенсивностями" - сейчас текучи и имперсональны и имеют тенденцию к подчинению особого рода эйфории". Как гносеологически, так и социально ориентированные методологии, предлагаемые постмодернизмом, фундированы идеей отказа от самого концепта "субъект". Так, например, в генеалогии Фуко когнитивная программа в качестве условия своей реализации предполагает "принесение в жертву субъекта познания". Что же касается так называемых социальных ролей, предполагающих определенность их субъекта-исполнителя, то эти версии самоидентификации (как правило, вербально артикулированные да и не выходящие, собственно, за границы нарративных практик) есть не что иное, как маски, наличие которых отнюдь не гарантирует наличия скрытого за ними "Я", претендующего на статус идентичности, "поскольку эта идентичность, впрочем, довольно слабая, которую мы пытаемся застраховать и спрятать под маской, сама по себе лишь пародия: ее населяет множественность, в ней спорят несметные души; пересекаются и повелевают друг другом системы... И в каждой из этих душ история откроет не забытую и всегда готовую возродиться идентичность, но сложную систему элементов, многочисленных, в свою очередь, различных, над которыми не властна никакая сила синтеза" (Фуко). В этом отношении постмодернизм осмысливает себя как постулирующий "смерть самого субъекта" финальный "конец автономной... монады, или Эго, или индивидуума", подвергшегося фундаментальной "децентрации" (Ф.Джеймисон). Следует, наконец, упомянуть развитую философией постмодернизма идею "смерти сверхчеловека" (Делез) и идею "смерти Бога" как окончательный финал философской презумпции конституированной субъективности. Таким образом, заявленная постмодернизмом идея "С.С." реализуется в полном объеме. Место субъекта занимает в постмодернизме то, что Делез определяет как "безличное... поле, не имеющее формы синтетического сознания личности или субъективной самотождественности", а место "Я" - то, что постмодернизм (от Батая до Клоссовски) обозначает как "вакацию "я" - того "я", чья вакация испытывается в сознании, которое, уже не будучи ни в коей мере "я", само по себе есть его вакация". В этом отношении рефлексивно эксплицируемую Фуко попытку постмодернизма "выйти из философии субъекта" можно считать более чем успешной. Что касается современной версии артикуляции проблемы субъекта в постмодернистской философии, то для нее характерна программная ориентация на "воскрешение субъекта", т.е. возвращение в фокус исследовательской аналитики проблемных полей, центрированных вокруг феноменов индивидуальности (коммуникационная программа в кон-

тексте такого направления развития современной философиии, как after-postmodernism). (См. также Анти-психологизм, "Смерть Автора", Скриптор, Бинаризм, After-postmodernism, "Воскрешение субъекта", Другой, Я.)

“СМЕРТЬ СУБЪЕКТА”

Презумпция-метафора постмодернистской философии, при помощи которой характеризуется осуществление программы преодоления классического принципа бинаризма (см.). Идея “С. С.” демонстрирует отказ постмодернистского типа философствования от презумпции субъекта в любых версиях его содержательной трактовки.

Термин “С. С.” был введен в философский оборот М. Фуко (см.) в книге “Слова и вещи” (см.) и несколько позднее - был в контексте текстологии постмодерна специфицирован как “смерть автора” Р Бартом (см.) в его одноименной работе (1968).

Концепт “С. С.” являет собой наиболее показательный пример перехода от философского и художественного модернизма (см.) к культуре постмодернистского типа. Классическая культура Запада была фундирована предельным объективизмом, в свою очередь максимальный личностно-субъективистский пафос нашел свое воплощение в художественном модернизме. Так Г де Тор- ре провозглашал: “Я сам, Ты сам, Он сам. Так, отринув множественное число, станем читать молитву Ячества. Единственные. Невписанные. Неповторимые. А главное - упорно держащиеся за свое Я, которому нет и не будет равных... Я Сам себе причина. Сам себе критик. Сам себе предел... Я утверждаю высоту и незаменимость Ячества, которое было и будет первой из духовных добродетелей новатора и бунтаря”

В свою очередь, в рамках постмодернизма феномен Субъекта, как и его генезис в статусе философской проблемы осмысливаются в качестве проблематичного. Так, Ю. Кристева (см.) считает возможным говорить лишь о “проблематичном процессуальном субъекте языка” М. Фуко в “Герменевтике субъекта” сформулировал три базовых вопроса постмодернистского философствования: “вопрос об истинности субъекта”, “вопрос о структуре истинности субъекта”, а также проблему “способа” посредством которого данные вопросы “встали на повестку дня” Само использование термина “Субъект”, с точки зрения Фуко, есть не более чем дань классической философской традиции: анализ Субъекта на деле есть анализ “условий, при которых возможно выполнение неким индивидом функции субъекта. И следовало бы еще уточнить, в каком поле субъект является субъектом и субъектом чего: дискурса, желания, экономического процесса и так далее. Абсолютного субъекта не существует”

Как познавательные, так и социальные проекты, предлагаемые постмодернизмом, фундированы идеей отказа от самого концепта “Субъект” Так, например, Фуко в качестве условия реализации гносеологической программы своей генеалогии провозгласил необходимость “принесения в жертву субъекта познания” Как отметил Фуко, “в наши дни мыслить можно лишь в пустом пространстве , где уже нет человека (выделено мной. - А. Г.). Пустота эта не означает нехватки и не требует заполнить пробел. Это есть лишь развертывание пространства, где наконец-то можно снова начать мыслить”

Место субъекта занимает в постмодернизме то, что Делёз определил как “безличное... поле, не имеющее формы синтетического сознания личности или субъективной самотождественности”, а место Я - то, что постмодернизм (“от Батая до Клоссовски”) обозначает как “вакацию (от лат. vacatio - освобождение, здесь в значении: “элиминирование” - А. Г.) Я - того Я, чья вакация испытывается в сознании, которое, не будучи ни в коей мере Я, само по себе есть его вакация” Философско-социологическую проблему определенности субъектов-носителей социальных ролей постмодернизм осмысливает в статусе преходящих версий самоидентификации. Согласно философии эпохи постмодерна, последние обычно вербально артикулированы и не выходят за границы существующих нарративных практик. Социальные роли в таком контексте есть не что иное, как маски, присутствие которых отнюдь не гарантирует наличия скрытого за ними Я, претендующего на статус идентичности. По мысли Фуко, “поскольку эта идентичность, впрочем, довольно слабая, которую мы пытаемся застраховать и спрятать под маской, сама по себе лишь пародия: ее населяет множественность, в ней спорят несметные души; пересекаются и повелевают друг другом системы... И в каждой из этих душ история откроет не забытую и всегда готовую возродиться идентичность, но сложную систему элементов, многочисленных в свою очередь, различных, над которыми не властна никакая сила синтеза”

В русле идеи “С. С. для постмодернизма оказывается показателен тезис о непреодолимом разрыве опыта как такового, с одной стороны, и носителя дискурса, посредством которого этот опыт может быть выражен, - с другой. Барт демонстрирует в тексте “Фрагменты любовного дискурса” что опыт, который декларируется в качестве значимого внутреннего, на самом деле выступает как принципиально спекулятивный. В качестве примера Бартом приводится ситуация так называемой “безумной любви”: “Безумие. (Я схожу с ума). Это значит, что я безумен для того, чтобы пребывать в любви, но я отнюдь не безумен для того, чтобы сказать об этом, я раздваиваю свой образ”

Рациональный Субъект, по Р Декарту, равно как и “желающий” Субъект, изобретенный 3. Фрейдом, сменяются в постмодернизме “децентрированным” орудием презентации культурных смыслов (“означающих”) языка (Ю. Кристе- ва). Согласно Кристевой, “говорящий субъект” являет собой “субъекта в процессе” и, как следствие, “смерть человека” выступает его растворением в де- терминационных воздействиях на индивидуальное сознание со стороны структур языка и различных дискурсивных практик. Более того, по мысли Ж. Деррида (см.), “интерпретирующее Я” само по себе есть не более чем текст, сотканный из “культурных универсалий и дискурсивных матриц, культурных кодов и интерпретационных конвенций”

Идея “С. С.” примыкает к постмодернистским аналитикам трансгрессии (см.). Так, по словам М. Бланшо (см.), “никогда Я не было субъектом опыта” а трансгрессивный опыт оценивается им как “то, чего ни одно существующее не может достигнуть в первом лице”

Отказ от концепта “Субъект” во многом связан с признанием философией постмодернизма случайности феномена Я. Как отмечал Ж. Батай (см.), “возможность моего Я в конечном счете, безумная недостоверность”

Аналогично, осмысливая предложенную П. Клоссовски (см.) трактовку индивидуальности как “непредвиденного случая” Делёз подчеркнул, что “индивидуальность должна осознать себя как событие, а осуществляющееся в себе событие как другую индивидуальность” в силу чего “самотождественность индивидуальности” не может быть понята иначе, нежели “случайная”

Ф. Джеймисон (см.) постулирует в связи с этим так называемый эффект “угасания аффекта”: “в настоящем не существует более Я, чтобы чувствовать... Скорее, эти чувства - что, по Лиотару (см. - А. Г.) может быть лучше и точнее названо интенсивностями - сейчас текучи и имперсональ- ны и имеют тенденцию к подчинению особого рода эйфории”

Согласно постмодернизму, феномен Я оценивается как связанный лишь с определенной культурной традицией и поэтому исторически преходящий. По Фуко, “взяв сравнительно короткий хронологический отрезок и узкий географический горизонт европейскую культуру с 16 в., можно сказать с уверенностью, что человек это изобретение недавнее. ...Лишь один период, который явился полтора века назад, и, быть может, уже скоро закончится, явил образ человека. И это не было избавлением от давнего непокой- ства, переходом от тысячелетней заботы к ослепительной ясности... это просто было следствием изменений основных установок знания... Если эти установки исчезнут так же, как они возникли, если какое-нибудь событие (возможность которого мы можем лишь предвидеть, не зная пока ни его формы, ни облика) разрушит их, как разрушилась на исходе 17 в. почва классического мышления, тогда в этом можно поручиться - человек изгладится, как лицо, нарисованное на прибрежном песке”

В качестве предисловия: Осторожно. Очень много букв. И заумного философствования тоже много. Однако, должен сказать, что еще не встречал более четкого, более структурированного и более наглядного изложения общей сути происходящих ныне процессов в политике и экономике в целом.

Постмодернизм умер, а История продолжается

Когда рухнул СССР, пиндополитологи поспешили, на этом основании, объявить конец Истории. Мол, отныне мироздание будет строиться по западным чертежам, которым не осталось альтернативы. Что характерно, их точку зрения поддержали многие в России, независимо от заявленной политической ориентации, стеная об отсутствии в стране идеологии и развитии под диктовку западного постмодерна.

Но в последние годы и самым упрямым видно: что-то пошло не так! Да, Россия приняла постмодерн, но пережевала его, переварила и высрала. А, вслед за Россией, то же самое начали проделывать Китай и Ближний Восток, Франция и США. Постмодерн умер. Пора очистить от него сознание и жить дальше. В дивном новом мире неомодерна, концентрирующем глобальные ресурсы для адекватного незападного ответа на вызовы современности. Предлагаемый материал именно об этом:

Концепция постмодернизма пришла в международные отношения из французской философии 70-80-х гг. прошлого века. Тогда, на излете последнего великого подъема французского интеллектуального универсализма, усилиями Жака Деррида, Мишеля Фуко, Луи Альтюссера, Жака Лакана и других основоположников и оппонентов школы постструктурализма были сформулированы базовые характеристики постмодернизма как целостной социологической и исторической трактовки современного мира.

Из этих характеристик постиндустриального общества обычно выделяют четыре. Во-первых, агностицизм - истина условна, это не более чем общепринятое суждение, а не отражение объективной реальности. Во-вторых, прагматизм - единственной неоспоримой ценностью является успех, а успех измеряется исключительно материальными достижениями индивидуумов или групп. В-третьих, эклектизм - для достижения успеха личность и общество произвольно совмещают противоречащие друг другу принципы, стратегии, модели поведения. И, в-четвертых, анарходемократизм - кумулятивный эффект агностицизма, прагматизма и эклектизма последовательно разрушает легитимность любой социальной и политической иерархии, противопоставляя ей тотально свободную «атомизированную» личность.

Наверное, многим перечисленные выше характеристики постмодернизма покажутся малопривлекательными и даже ущербными в сравнении с последовательным и прозрачным рационализмом классического модернизма. Собственно, многие основатели постмодернизма и рассматривали его как философию кризиса западного сознания. Тем не менее нельзя отрицать и сильные стороны концепции постмодернизма - в первую очередь ее инклюзивный характер, способность предложить некий «общий знаменатель» крайне сложному, неоднородному, разрозненному и противоречивому западному обществу конца XX – начала XXI века. Поэтому совсем неудивительно, что этот концептуальный подход нашел применение и в сфере международных отношений, где его объектом стало уже не западное общество, а крайне сложный, неоднородный, разрозненный и противоречивый мир в целом.

Недолгий век постмодернизма

Перекочевав из философии и социологии в практику международных отношений, четыре характеристики постмодернизма, разумеется, должны были модифицироваться. При этом, однако, на протяжении десятилетий после окончания холодной войны они не только отражали взгляды глобального политического истеблишмента на мир, но и сами отражались в конкретных внешнеполитических приоритетах и действиях великих держав, международных организаций и других игроков мировой политики. Хотя Билл Клинтон, Тони Блэр, Николя Саркози или Жозе Баррозу никогда не позиционировали себя в качестве «постмодернистов», парадигма постмодернизма легко угадывается в деятельности каждого из них.

Применительно к международным отношениям постмодернистский агностицизм приобрел вид правового релятивизма, когда базовые нормы международного права (суверенитет, невмешательство во внутренние дела других государств, отказ от использования военной силы и пр.) стали применяться выборочно, в зависимости от текущих политических потребностей и конкретных ситуаций. Возник, закрепился и постоянно расширялся разрыв между «легальностью» и «легитимностью» внешнеполитических акций. Причем внеправовой «легитимности» (основанной на «общепринятом суждении» от лица крайне аморфного «мирового общественного мнения») раз за разом отдавалось предпочтение перед формальной юридической «легальностью». За правовым релятивизмом по пятам следовал и моральный релятивизм (проявившийся, например, в готовности разграничить «плохой» и «хороший» терроризм в зависимости от соображений политической конъюнктуры).

Прагматизм трансформировался в экономический детерминизм, когда внешняя политика стала восприниматься как технический механизм по обслуживанию ближайших экономических интересов национальных или транснациональных бизнес-элит. Все другие интересы - от сохранения национальной культуры до защиты национальной безопасности - объявлялись досадными, хотя и неизбежными рудиментами ушедшей эпохи модернизма. Прагматизм также имел следствием повсеместный отказ от масштабных и долгосрочных политических проектов - например, от системных реформ ООН или от преобразования НАТО во всеобъемлющую евро-атлантическую организацию безопасности. Такие проекты, требующие очень значительных политических инвестиций и имеющие долгие «сроки окупаемости», с точки зрения узко понятого прагматизма были нерациональными и неактуальными. Гораздо более логичным выглядело географическое расширение существующих институтов при минимальных издержках и политических рисках.

Эклектизм проявился в многочисленных случаях использования двойных стандартов, в противоречивости и непоследовательности внешнеполитических нарративов, в широком распространении лицемерия, фигур умолчания и «политической корректности». Тактика все чаще доминирует над стратегией, а политическая риторика все больше расходится с политической практикой. Желание угодить многочисленным групповым интересам, сохранить хрупкий консенсус по основным вопросам международной жизни, минимизировать политические риски и потенциальные издержки практически исключало возможность крупных внешнеполитических прорывов. Эклектизм последовательно разрушал то, то еще оставалось от национальных идеологий («больших нарративов» или «больших смыслов») после глобального триумфа либерализма в конце 80-х - начале 90-х гг. прошлого века.

Наконец, анархо-демократизм проявил себя как минимум на двух уровнях. Внутри отдельных стран доминирующая роль государства в выработке и проведении внешней политики стала подвергаться ожесточенным нападкам со стороны многочисленных негосударственных игроков - большого бизнеса, общественных организаций, властей регионов и муниципалитетов, политических партий и религиозных движений. Серьезный вызов был брошен международным организациям - как региональным, так и глобальным. Начался процесс своеобразной «геополитической деконструкции»: жесткие структуры замещались подвижными тактическими союзами («коалициями желающих»), в которых каждый участник мог бы самостоятельно определить формат и уровень своей вовлеченности, не принимая каких бы то ни было жестких и долгосрочных обязательств.

Если как философско-социологическая конструкция постмодернизм отражал усталость западного общества от мобилизационной дисциплины и жесткого рационализма эпохи модернизма, то как явление мировой политики он означал утомление международного сообщества жесткой иерархией и дуализмом эпохи холодной войны. И там, и здесь имело место снижение требований к субъекту социального действия: в первом случае - к «атомизированному» индивиду, во втором - к национальному государству.

В этом снижении требований состояла как очевидная непосредственная привлекательность постмодернистских подходов, так и не менее очевидная их историческая ограниченность. Бесконечно долго подменять действие его имитацией, политику - риторикой, стратегию - тактикой, принципы - оппортунизмом, а трезвый анализ - «политической корректностью» пока не удавалось никому. Не удалось это и постмодернистам-политикам. Неизбежный закат постмодернизма в международной жизни был ускорен еще и тем прискорбным обстоятельством, что постмодернисты - политики, в отличие от постмодернистов -философов, оказались совсем не склонны к рефлексии, сомнениям и критическому осмыслению собственного опыта, а потому лишили себя возможности оперативно внести необходимые коррективы и новации в политическую практику, упустив «точку невозврата» в развитии международной системы.

Эпоха безраздельного господства постмодернизма в мировой политике - по крайней мере в той форме, в которой он сложился в конце прошлого века - оказалась исторически весьма недолгой. Можно спорить о том, когда именно начался ее закат. Одни наблюдатели полагают переломным 2016 г., а «точками невозврата» считают «Брекзит» и победу Дональда Трампа на выборах в США. Другие отодвигают конец эпохи постмодернизма на два - три года назад, связывая его с началом украинского кризиса и сопутствующим крахом планов строительства «Большой Европы». Третьи уходят еще дальше в прошлое, вспоминая об «арабском пробуждении» 2011 г. как о явлении не только регионального, но и глобального значения. Четвертые ссылаются на финансово- экономический кризис 2008-2009 гг., вернее - на неспособность и нежелание постмодернистской мировой элиты адекватно отреагировать на это потрясение, принести необходимые жертвы на алтарь общих интересов и вывести мировую валютно-финансовую систему на новый уровень управляемости.

Не вдаваясь в дискуссию о датировке, констатируем очевидное: во втором десятилетии XXI века начался ренессанс ряда важных параметров предшествующей постмодернизму эпохи. Но поскольку никакая реставрация не предполагает буквального возвращения ancien regime, то и в данном случае речь идет все-таки о новом этапе в развитии международной системы. Воспользовавшись термином, введенным российским исследователем Василием Кузнецовым в его анализе современной социально-политической динамики Ближнего Востока , позволительно заявить о начале неомодернистского периода в международных отношениях.

В архитектуре неомодернистский стиль отвергает вычурность и избыточную усложненность постмодернизма, стремится к большей простоте и ясности. Архитекторы-неомодернисты любят работать в брутальной и минималистской манере, избегая богато декорированных фасадов и предпочитая прямые плоскости и углы искривленному пространству и плавным закруглениям. В их конструкциях много металла и композитных материалов, оставляющих ощущение эмоциональной сдержанности и внутреннего напряжения. Некоторые параллели с этим архитектурным стилем явно просматриваются в международных конструкциях нынешних политиков-неомодернистов.

Неомодернизм как отрицание постмодернизма

На данный момент уже написано великое множество статей, докладов, эссе и книг, проведено огромное число конференций, симпозиумов и прочих коллективных мероприятий с целью объяснить неожиданные и почти невероятные победы неомодернистов последнего времени. Иногда эти победы незатейливо списываются на какие-то ситуативные причины: специфическое стечение политических обстоятельств, харизму отдельных лидеров, тактические ошибки и просчеты их противников и т. д. Нередко утверждается, что своими победами неомодернисты обязаны способности мобилизовать маргинальные слои, гипнотизировать массы, пробудить те самые темные глубины общественного подсознания, куда «нормальный» политик постмодерна даже не отваживается заглянуть. Не обходится и без конспирологии, причем нити неомодернистского заговора, как выясняется, тянутся прямо в Кремль, к глобальному кукловоду и начальнику всех неомодернистов Владимиру Путину.

Такие объяснения вольно или невольно уводят от главного - признания исчерпанности повестки дня самого постмодернизма, причем не только в глазах маргиналов, но и значительного сегмента самого что ни на есть среднего класса и даже части глобальной интеллектуальной элиты. Внешнеполитический постмодернизм выродился до тривиального стремления удержать статус-кво и в силу этого был обречен. Даже если бы на референдуме в Великобритании победили приверженцы Евросоюза, а Дональд Трамп потерпел поражение от Хиллари Клинтон, эти обстоятельства могли лишь отсрочить, но не отменить закат эпохи постмодернизма. Ведь и Дэвид Кэмерон, и Хиллари Клинтон даже не пытались предложить сколько-нибудь новую и увлекательную перспективу своим потенциальным сторонникам, а лишь пугали их катастрофическими последствиями «неправильного» голосования. Как справедливо замечал герой одного из рассказов О’Генри, «песок - неважная замена овсу», но кроме песка в арсенале постмодернистов не нашлось ничего.

Столь же ошибочным, на наш взгляд, является представление о существовании какого-то единого глобального фронта неомодернистов, наступающих на постмодернизм подобно гоплитам в македонской фаланге. Президент России Владимир Путин не шагает в одном строю с польским лидером Ярославом Качиньским, а Председатель КНР Си Цзиньпин не слишком близок к японскому премьеру Синдзо Абэ. Если следующим французским президентом станет Франсуа Фийон, то он едва ли окажется удобным партнером для Дональда Трампа. Да и у лидера французского «Национального фронта» Марин Ле Пен мало шансов стать лучшей подружкой британского премьера Терезы Мэй.

Речь идет не о создании международного политического альянса типа европейского Священного союза после наполеоновских войн, а о совпадении, пересечении или близости взглядов на мировую политику - на ее законы и движущие силы, стратегию и тактику переговоров, критерии и индикаторы внешнеполитических успехов, будущее мирового политического и экономического порядка - целого ряда крупных национальных лидеров и стоящих за ними политических сил.

Каждый из перечисленных руководителей в той или иной форме бросает вызов парадигме постмодернизма, дистанцируется от ее базовых характеристик, предлагая какой-то вариант неомодернистской повестки дня - для своей страны, своего региона, а то и для международного сообщества в целом. Штурм обветшавшей цитадели постмодернизма ведется с разных сторон и без общего плана, но между штурмующими много общего. Предвидя обвинения в схематизме и неправомерных обобщениях, все же возьмем на себя смелость выделить четыре базовых характеристики неомодернизма, противостоящие четырем еще недавно общепринятым постмодернистским установкам.

Во-первых, национализм . Все глашатаи новой эпохи неизменно акцентируют специфические национальные интересы своих стран в противовес глобальному универсализму постмодернистов. Весьма характерно, что в ходе избирательной кампании Дональд Трамп говорил не об «американском лидерстве», а о «величии Америки». Национализм больше, чем что-либо другое, объединяет западных и незападных лидеров неомодернизма. Если постмодернисты старательно разрушали стены по линии противостояния «свой - чужой», то неомодернисты не менее старательно эти стены восстанавливают (в том числе - как венгерский премьер Виктор Орбан, а также его израильский коллега Биньямин Нетаньяху - и в буквальном смысле слова). Национализм тесно связан с убежденностью: центральную роль в мировой политике играют государства. Постмодернистские попытки бросить вызов легитимности иерархии, представив государство в качестве всего лишь одного из игроков мировой политики, решительно отметаются как безответственные и несостоятельные.

Во-вторых, трансакционализм . Трансакционный подход к внешней политике уподобляет взаимодействие с партнерами и оппонентами на международной арене отношениям в бизнесе, когда каждый из участников переговоров старается выторговать для себя максимально выгодные условия будущей сделки. Абстрактные понятия вроде «общих ценностей», «интересов человечества», «мирового общественного мнения», хотя и могут использоваться, но не относятся к числу часто употребляемых, тем более не отражают приоритетов. Демонстративный трансакционализм стал закономерной реакцией на многочисленные двусмысленности, недосказанности, лицемерие и «политическую корректность» эпохи постмодернизма. Трансакционная риторика, иногда граничащая с цинизмом, вызывает сегодня куда больше доверия и поддержки у населения, чем высокопарные декларации в ретро-стиле постмодернизма.

В-третьих, холизм . Установка на холизм или, перефразируя Яна Смэтса, на «внешнюю политику целостности», отразила обнаружившуюся несостоятельность экономического детерминизма эпохи постмодернизма. История последних лет недвусмысленно показала, что внешняя политика из раболепной служанки экономики способна в одночасье превратиться в капризную госпожу последней. Примечательно, что политический триумф евроскептика Качиньского пришелся на момент беспрецедентных экономических успехов Польши, обусловленных как раз ее активным участием в европейской интеграции. Принцип холизма, парадоксально объединяющий Ярослава Качиньского и Владимира Путина, лишает экономику ее центрального места во внешнеполитических приоритетах, объявляя не менее важными такие понятия, как национальная безопасность, этнокультурная идентичность, государственный суверенитет.

В-четвертых, историзм . Если лидеры эпохи постмодернизма черпали вдохновение в фантазийных картинах глобального будущего человечества, то приходящие им на смену неомодернисты гораздо охотнее обращаются в поисках политических ориентиров к национальному прошлому. Отсюда - возрождение, казалось бы, давно забытых «больших нарративов», особенно заметное во Франции и в Японии (понятно, что в России, в Китае и в Индии «большие нарративы» не умирали даже в лучшие времена постмодернизма). Отсюда - решительный разрыв с постмодернистским универсализмом, повышенное внимание к национальным мифам и открытая или завуалированная заявка на исключительность. Если для постмодернистов термин «нормальная страна» имел вполне конкретное позитивное наполнение, то для неомодернистов он вообще лишен какого-либо содержания. Хотя в вопросах политической тактики большинство неомодернистов позиционируются как прагматики-трансакционалисты, в мировоззренческих вопросах они явно тяготеют к историческому романтизму, вызывая в памяти бессмертные романы Виктора Гюго и Вальтера Скотта.

Заслуживает внимание и еще одно, менее очевидное, отличие неомодернистов от постмодернистов. В эпоху постмодернизма главной разграничительной линией в мировой политике считался водораздел между демократией и авторитаризмом. Соответственно, наступление демократии и вытеснение авторитаризма на обочину формирующейся глобальной цивилизации воспринималось как основное содержание процесса мирового развития. Для большинства неомодернистов вопрос о демократии и авторитаризме уходит на второй план, уступая место куда более важному для них вопросу о границе между порядком и хаосом в международных отношениях. Если во втором десятилетии XXI века мир вступил в период хронической нестабильности, региональных и глобальных потрясений, резкого снижения уровня управляемости международной системы, то сохранение акцента на продвижение демократии представляется непозволительной роскошью. Ибо речь сегодня идет не столько о развитии, сколько о выживании, не столько о процветании, сколько о безопасности.

Отрицание отрицания?

Было бы как минимум преждевременно объявить о полной и окончательной победе неомодернизма над постмодернизмом. Отчаянное сопротивление новой парадигме продолжается, и ожесточенные арьергардные бои ведутся на нескольких фронтах одновременно. В Европе главным очагом сопротивления остается Германия, которая при канцлере Ангеле Меркель продолжает изо всех сил удерживать постмодернистский плацдарм в центре континента, год за годом теряя союзников и единомышленников. В Соединенных Штатах упорную войну ведут многочисленные отряды либерального истеблишмента, окопавшиеся в редакциях ведущих газет, в офисах вашингтонских аналитических центров и в коридорах американского Конгресса. Большинство малых стран повсюду в мире выступают против неомодернизма, поскольку предлагаемая им «новая реальность» в целом сокращает свободу маневра для небольших игроков, отказывая им в праве на политические и экономические бонусы в виде «позитивной дискриминации». Разумеется, к числу подпольщиков следует отнести и значительную часть лидеров большого бизнеса, бюрократию международных организаций и активистов транснационального гражданского общества, не готовых смириться с новой иерархией и новой идеологией мировой политики.

И все-таки, даже если на каком-то фронте наступление неомодернизма будет остановлено, а постмодернистское подполье частично преуспеет в попытках подорвать его изнутри, мир уже никогда не вернется к золотому веку постмодернизма. Эльфийские корабли один за другим бесшумно покидают Серые Гавани, последняя эльфийская принцесса, так и не успевшая стать законной королевой, печально вглядывается в уходящие в туманную даль берега навсегда покинутого Линдона, а над Средиземьем уже загорается заря новой эпохи.

Как долго продлится эта эпоха? Несколько лет или несколько десятилетий? И что придет ей на смену? Ответы на эти вопросы зависят в первую очередь от того, продемонстрирует ли неомодернизм способность к развитию, эволюции, той кропотливой и не всегда вдохновляющей «работе над ошибками», которой в свое время так и не удосужились всерьез заняться постмодернисты.

Ведь нельзя не заметить, что четыре базовых символа веры неомодернизма столь же ненадежны, условны, внутренне противоречивы и уязвимы для критики оппонентов, сколь ненадежными, условными, противоречивыми и уязвимыми оказались четыре догмата постмодернизма.

В какой степени национализм способен выполнять функцию механизма долговременной социально-политической мобилизации в XXI веке? Ведь процессы глобализации продолжаются, а значит, происходит дальнейшее умножение индивидуальных и групповых идентичностей, нарастание трансграничных миграционных потоков, размывание столь важного для национализма культурно-антропологического единства. Реально ли сегодня позиционировать национальную идею в роли «большого смысла», восполняющего дефицит религиозного сознания, как это было в Европе сто-двести дет назад?

А трансакционизм? Разве не несет он на себе родовые пятна постмодернизма, ставя «конкретные» сиюминутные достижения выше «абстрактных» интересов завтрашнего дня? Разве, подобно постмодернизму, он не приносит стратегию в жертву тактике, общее в жертву частному? А как быть с настоятельной потребностью в долгосрочных и политически затратных проектах по восстановлению управляемости международной системы? Ведь нельзя же всерьез рассчитывать на то, что решением этой грандиозной задачи станет простая совокупность множества частных трансакционных сделок между разнообразными участниками мировой политики.

К внешнеполитическому холизму также есть немало вопросов. Холизм - это не только поиски равновесия между экономикой и политикой, между сотрудничеством и суверенитетом. Холизм основан на убеждении, что каждая страна имеет свою уникальную судьбу, а ее внешняя политика должна выполнять особую международную миссию. Поэтому задача национального лидера - не искать бухгалтерского баланса отдельных групповых интересов, но услышать рокот «барабанов судьбы», артикулировать национальную миссию и сплотить вокруг нее общество. Такая эпическая задача, быть может, под силу лидерам авторитарных режимов, где процесс принятия внешнеполитических решений запредельно централизован. Но как быть с демократическими обществами, где работают «сдержки и противовесы», где велика роль лоббистов и прессы, где любое крупное политическое решение так или иначе предполагает набор компромиссов и взаимных уступок?

Историзм тоже содержит в себе немало опасностей и ловушек. Перефразируя известное высказывание Герцена о западниках и славянофилах, можно сказать, что постмодернисты воспринимают мир как пророчество, а неомодернисты - как воспоминание. Пророчество на поверку оказалось кустарной поделкой самовлюбленных дилетантов, грубой и недолговечной. Однако и воспоминание вполне может обернуться наркотическими грезами, уводящими из реального мира. Более того, столкновение несовместимых «больших нарративов» способно привести к острым политическим конфликтам, достаточно сослаться на китайскую и японскую версии истории Второй мировой войны в Азии. Да и вообще - можно ли долго идти вперед с повернутой назад головой?

В более общем плане стоит заметить, что, как и в архитектуре, в международных отношениях неомодернизм идет по пути упрощения, целостности, минимализма, в известной мере - даже демонстративного антиинтеллектуализма, в то время как современное общество продолжает накапливать элементы сложности, нелинейности, амбивалентности, фрагментарности. Социально-культурные процессы, зафиксированные французским постструктурализмом сорок лет назад, никуда не делись; напротив, они приобрели новые масштабы и новую динамику. А потому нарастание напряженности между социальной базой и политической надстройкой в мире неомодернизма выглядит практически неизбежным.

Увидим ли мы убедительный реванш постмодернизма? Войдут ли в нашу лексику понятия «нео-постмодернизм» или «постнеомодернизм»? Наверное, сегодня на эти вопросы никто не возьмется дать убедительных ответов. Скорее всего, мировое политическое и академическое сообщества так же прозевают упадок неомодернизма, как прозевали его подъем. Ясно одно - в политической игре будущего наибольшие шансы на победу окажутся у тех, кто готов следовать по-прежнему актуальному совету Сократа: «Секрет перемен состоит в том, чтобы сосредоточиться на создании нового, а не на борьбе со старым».

Метафорический термин для обозначения одного из двух полюсов амбивалентной тенденции размывания определенности субъект-объектной оппозиции в рамках постмодернистской программы преодоления традиции бинаризма (см.), фиксирующий отказ постмодернистского типа философствования от презумпции субъекта в любых версиях его артикуляции (ино-, поли- и, наконец, бес-субъектность "непознаваемого субъекта" эпохи постмодерна). Оформление презумпции "С.С." в современной культуре подготовлено эволюцией неклассической философии, во многом деформировавшей традиционно-классическое понимание субъекта как носителя чистой когнитивной рациональности (начиная с философии жизни). Монолитность субъекта расшатывается в неклассической философии процессуальностью противостояния "Оно" и "Сверх-Я" в классическом фрейдизме, перманентным марксистским трансцензусом к абстракции общества, фокусировкой феноменологией внимания на интенциональности сознания, структуралистским переносом центра тяжести с личного субъекта на безличный текст и др. Термин "С.С." вошел в философский оборот после работ Фуко "археологического периода" (начиная с работы "Слова и вещи: Археология гуманитарных наук", 1966) и был специфицирован Р.Бартом как "смерть автора" (одноименная работа, 1968). Парадигматическая фигура "С.С." в постмодернистской философии означает прежде всего гибель традиционного (стабильного, однозначно центрированного и линейно детерминированного со стороны общего социального порядка) субъекта дюркгеймовского типа. Если классическая культура задает образец экстремального объективизма, то максимальный субъективистский акцент падает на традицию художественного модернизма с его пафосом личного начала: от экспрессионистской программы выражения в художественном произведении внутреннего состояния автора - до эстетики так называемого "ультра-язычества": "Я сам, Ты сам, Он сам. Так, отринув множественное число, станем читать молитву Ячества. Единственные. Невписанные. Неповторимые. А главное - упорно держащиеся за свое Я, которому нет и не будет равных… Я Сам себе причина. Сам себе критик. Сам себе предел… Я утверждаю высоту и незаменимость Ячества, которое было и будет первой из духовных добродетелей новатора и бунтаря" ("Ультраманифесты" Где Toppe). В противоположность этому, в рамках постмодернистской философской парадигмы феномен субъекта артикулируется в качестве проблематичного: Кристева полагает допустимым говорить лишь о "проблематичном процессуальном субъекте языка". Фуко в "Герменевтике субъекта" формулирует два основополагающих вопроса соответствующего проблемного поля постмодернистской философии: "вопрос об истинности субъекта" и "вопрос о структуре истинности субъекта", подвергая проблематизации и самый тот способ, посредством которого данные вопросы "встали на повестку дня". - По оценке А.Турена, если модернизм провозглашал идею ценности "Я", то постмодернизм - идею его расщепления. Согласно эксплицитно сформулированной позиции постмодернистской философии, сам феномен Я оценивается как культурно артикулированный, связанный с определенной традицией и потому исторически преходящий. Согласно выводам Фуко, "взяв сравнительно короткий хронологический отрезок и узкий географический горизонт - европейскую культуру с XVI в., можно сказать с уверенностью, что человек - это изобретение недавнее…Лишь один период, который явился полтора века назад и, быть может, уже скоро закончится, явил образ человека. И это не было избавлением от давнего непокойства, переходом от тысячелетней заботы к ослепительной ясности… - это просто было следствием изменений основных установок знания… Если эти установки исчезнут так же, как они возникли, если какое-нибудь событие (возможность которого мы можем лишь предвидеть, не зная пока ни его формы, ни облика) разрушит их, как разрушилась на исходе XVII в. почва классического мышления, тогда - в этом можно поручиться - человек изгладится, как лицо, нарисованное на прибрежном песке". Что же касается собственной версии артикуляции субъекта философией постмодернизма, то для нее характерна радикальная децентрация индивидуального (равно как и любых форм коллективного) Я. Оперативные правила эпистемы, выступая регулятором по отношению к активности сознания, но не осознаваемые последним рефлексивно, выступают фактором децентрации и деперсонификации субъекта. С точки зрения постмодернизма, само использование термина "субъект" - не более, чем дань классической философской традиции: как пишет Фуко, так называемый анализ субъекта на деле есть анализ "условий, при которых возможно выполнение неким индивидом функции субъекта. И следовало бы еще уточнить, в каком поле субъект является субъектом и субъектом чего: дискурса, желания, экономического процесса и так далее. Абсолютного субъекта не существует". Критика концепции "трансцендентального субъекта" (А.Ронелл) становится фундаментом формулировки основополагающей для философской парадигмы постмодерна программной презумпции "смерти человека". В контексте структурного психоанализа Лаканом была выявлена языковая форма бытия бессознательного как "речи Другого". Именно "Другой" и является, с точки зрения Лакана, тем культурным механизмом, посредством которого находят свое разрешение "приключения индивидуальных желаний", ибо он выступает, с одной стороны, как объект желания, а с другой - как внешний закон и порядок, персонифицированные в Отце как изначальном "Другом". В процессе психоанализа устами пациента "говорит желание" ("речь того Другого", голос вожделения), но, будучи вербально артикулированным, желание оказывается не автохтонным, но подчиненным внешним требованиям языкового строя и речевой практики ("речь другого" как не-себя). "Я" (в терминологии Лакана "воображаемое") детерминируется не столько импульсами бессознательного (хаотического "реального", не подлежащего вербализации), сколько его вписанностью в общий символический порядок, подключенностью к "означающему", т.е. языковым структурам, задающим артикуляционные правила. Оценка диктата логико-грамматического строя языка как насилия над творческой свободой и мышлением была высказана еще в начале 20 в. в рамках эстетики дадаизма: "я разрушаю выдвижные ящички мозга" (Т. Тцара). Структурный психоанализ наполняет эту установку новым смыслом. Выдвинутая в классическом психоанализе презумпция подчиненности бессознательных желаний культурным нормативам "Супер-Эго" переформулирована Лаканом в тезис о заданности желания материальными формами языка. Субъект как связующее звено между "реальным", "воображаемым" и "символическим" (объективирующемся в "означающем"), характеризуется Лаканом как "децентрированный" (см. Ацентризм), ибо его мысль и существование оказываются нетождественными друг другу, будучи опосредованы чуждой им реальностью языка. Бессознательное, таким образом, предстает как язык, а желание - как текст. Рациональный субъект декартовского типа, равно как и вожделеющий субъект типа фрейдистского, сменяются "децентрированным" инструментом презентации культурных смыслов ("означающих") языка: "говорящий субъект" как "субъект в процессе" (Кристева) и, как следствие - "смерть человека", растворенного в детерминационном воздействии структур языка и дискурсивных практик на индивидуальное сознание. - В рамках тенденции деперсонификации текста оформляется и более радикальная версия "смерти субъекта", а именно - парадигматическая фигура "смерти героя", т.е. центрального персонажа, фокусировавшего бы на себе семантическое пространство нарратива (К.Брук-Роуз). По оценке А.Роб-Грийе, "смерть" такого "устаревшего понятия", как "персонаж", "констатировалось много раз серьезнейшими публицистами", - и "ныне он превратился в мумию". Однако если "смертью Автора" оплачена возможность плюральности означивания и бесконечная верификация текстовой семантики, т.е. то, что Р.Барт назвал "рождением читателя", то, перенося акцент в интерпретации смыслопорождения с фигуры Автора на фигуру Читателя, философия постмодернизма отнюдь не конституирует последнего в качестве автономного субъекта классического типа. - По формулировке Р.Барта, фигура читателя может быть рассмотрена в качестве "личного адреса" ничуть не более, нежели фигура Автора, ибо "читатель - это человек без истории, без биографии, без психологии, он всего лишь некто, сводящий воедино все те штрихи, что образуют письменный текст". Собственно, по видению Дерриды, "интерпретирующее Я" само по себе есть не более, чем текст, сотканный из культурных универсалий и дискурсивных матриц, культурных кодов и интерпретационных конвенций. Подобно автору, читатель растворяется в процессуальности собственных дискурсивных практик, обусловленных внешними и не автохтонными по отношению к субъекту правилами, - по выражению М.Грессе, читатель уловлен "сетью культуры", т.е. той системой фундаментальных конвенций, которые диктуются универсалиями данной культурной традиции. Иными словами, читатель, как и автор, оказывается, по оценке Ж.Ф.Харари, даже не "гостем", но "порождением текста". Если философский модернизм в лице Ницше оценивал "Я" в качестве "rendez-vous опытов", то для постмодернизма, напротив, характерен тезис о непреодолимом разрыве опыта как такового, с одной стороны, и носителя дискурса, в котором этот опыт может быть выражен, - с другой. Р.Барт, например показывает во "Фрагментах любовного дискурса", что опыт, который декларируется в качестве имманентного, на самом деле выступает принципиально спекулятивным, - в качестве примера он приводит ситуацию так называемой "безумной любви": "Безумие. ("Я схожу с ума"). Это значит, что я безумен для того, чтобы пребывать в любви, но я отнюдь не безумен для того, чтобы сказать об этом, я раздваиваю свой образ". Таким образом постмодернизм приходит к признанию того, что, по словам Бланшо, "никогда "я" не было субъектом опыта", а уж трансгрессивный опыт (см. Трансгрессия), тем более оценивается как "то, чего ни одно существующее не может достигнуть в первом лице". Таким образом, "субъект высказывания", в системе отсчета постмодернизма, "ни в коем случае не может совпадать с "субъектом совершившихся вчера поступков": по оценке Р.Барта, содержащееся в дискурсе "я" более не является местом, где восстанавливается человеческая личность в непорочной цельности предварительно накопленного опыта". Это означает, что какова бы ни была цель дискурсивной процедуры, всегда - и в рамках письма, и в рамках чтения - "субъект… не бывает экстерриториальным по отношению к своему дискурсу" (Р.Барт). Более того, фактически "ни в филогенетическом, ни в онтогенетическом плане человек не существует до языка", - в когнитивной плоскости это значит, что "язык учит нас понимать человека, а не наоборот" (Р.Барт). И, в конечном итоге, вербальная сфера, по Р.Барту, - это "та область неопределенности, неоднородности и уклончивости, где теряются следы нашей субъективности". Очерчивая границы постмодернистского типа философствования, Фуко в качестве одного из важнейших признаков постмодернизма выделяет финальное "крушение философской субъективности, ее рассеивание внутри языка, который лишает ее господства, но множит ее лики в пространстве пробелов…". Следует отметить, что, порывая с модернистским пафосом программной субъективности, постмодернизм преемственно развивает идеи, высказанные Хайдеггером и Сартром относительно вербальной артикуляции человеческого бытия. Так, ссылаясь на хайдеггеровский тезис о языке как "господине" человека, Сартр пишет: "язык действительно является господином человека… он формирует его личность и судьбу… законы языка, вместо того, чтобы быть всего лишь практическими рецептами коммуникации… проявляются - подобно физическим законам - как необходимые условия, предшествующие человеку и формирующие его". Однако растворение субъекта в процессуальности дискурсивных практик - далеко не единственный регистр, в котором реализуется парадигмальная установка на "С.С.". - Децентрация последнего характерна для всех проблемных областей философии постмодернизма. Так, анализируя феномен аффекта, столь значимый в ряду предметных ориентации постмодерна, Джеймисон констатирует, что чувственная сфера, в целом, перестает быть центрированной и персонифицированной субъектом. Отказ от концепта "субъект" во многом связан с признанием в философии постмодернизма случайности феномена "Я". Как пишет Батай, "возможность моего "я" - в конечном счете, безумная недостоверность". Аналогично, анализируя предложенную Клоссовски модель индивидуальности как "непредвиденного случая", Делез полагает, что "индивидуальность должна осознать себя как событие, а осуществляющееся в себе событие - как другую индивидуальность", в силу чего "самотождественность индивидуальности" не может быть понята иначе, нежели случайная. Ссылаясь на Лиотара, Джеймисон постулирует в связи с этим так называемый эффект "угасания аффекта": "в настоящем не существует более Я, чтобы чувствовать…Скорее, эти чувства - что, по Лиотару, может быть лучше и точнее названо "интенсивностями" - сейчас текучи и имперсональны и имеют тенденцию к подчинению особого рода эйфории". Как гносеологически, так и социально ориентированные методологии, предлагаемые постмодернизмом, фундированы идеей отказа от самого концепта "субъект". Так, например, в генеалогии Фуко когнитивная программа в качестве условия своей реализации предполагает "принесение в жертву субъекта познания". Что же касается так называемых социальных ролей, предполагающих определенность их субъекта-исполнителя, то эти версии самоидентификации (как правило, вербально артикулированные да и не выходящие, собственно, за границы нарративных практик) есть не что иное, как маски, наличие которых отнюдь не гарантирует наличия скрытого за ними "Я", претендующего на статус идентичности, "поскольку эта идентичность, впрочем, довольно слабая, которую мы пытаемся застраховать и спрятать под маской, сама по себе лишь пародия: ее населяет множественность, в ней спорят несметные души; пересекаются и повелевают друг другом системы… И в каждой из этих душ история откроет не забытую и всегда готовую возродиться идентичность, но сложную систему элементов, многочисленных в свою очередь, различных, над которыми не властна никакая сила синтеза" (Фуко). В этом отношении постмодернизм осмысливает себя как постулирующий "смерть самого субъекта" финальный "конец автономной… монады, или эго, или индивидуума", подвергшегося фундаментальной "децентрации" (Джеймисон). Следует, наконец, упомянуть развитую философией постмодернизма идею "смерти сверхчеловека" (Делез) и идею "смерти Бога" как окончательный финал философской презумпции конституированной субъективности. Таким образом, заявленная постмодернизмом идея "С.С." реализуется в полном объеме.- Место субъекта занимает в постмодернизме то, что Делез определяет как "безличное… поле, не имеющее формы синтетического сознания личности или субъективной самотождественности", а место "Я" - то, что постмодернизм (от Батая до Клоссовски) обозначает как "вакацию "я" - того "я", чья вакация испытывается в сознании, которое, уже не будучи ни в коей мере "я", само по себе есть его вакация". В этом отношении рефлексивно эксплицируемую Фуко попытку постмодернизма "выйти из философии субъекта" можно считать более, чем успешной. Что касается современной версии артикуляции проблемы субъекта в постмодернистской философии, то для нее характерна программная ориентация на "воскрешение субъекта", т.е. возвращении в фокус исследовательской аналитики проблемных полей, центрированных вокруг феноменов индивидуальности (коммуникационная программа в контексте такого направления развития современной философиии, как after-postmodernism). (См. также Анти-психологизм, "Смерть Автора", Скриптор, Бинаризм, After - postmodernism , "Воскрешение субъекта", Другой, Эффект-субъект, Я.)

Первое, о чем говорят и думают в связи с постмодернизмом, – его "вторичность": автор строит новый текст (в связи с объявленными постмодернизмом "смертью автора" и "смертью текста" можно сказать: бывший автор строит бывший текст) не из "сырого" внетекстового материала, а преимущественно из "вареного", взятого из других построений 1 . Но вторичность сама по себе не может быть отличительным признаком постмодернизма: по густоте и конструктивной активности цитат вряд ли кто-нибудь из постмодернистских авторов сравнится с Данте (да и вообще со средневековым книжником); "вторичными" могут быть названы целые эпохи – поздняя античность, барокко... Многие авторы классического модернизма (стоит вспомнить Т.С.Элиота или О.Э.Мандельштама) обладали такой виртуозностью обращения с субтекстами – культурными отсылками, прямыми и скрытыми цитатами, вариациями на заданные предшественниками темы – какой постмодернизм не обладает. Если же говорить о качестве эрудиции, о ее глубине и нетривиальности, то нетрудно заметить, что такой образцовый текст постмодернизма, как "Имя розы", в своем исследовании средневековья далеко уступает традиционалистскому "Избраннику" Томаса Манна.

Так называемая вторичность – скорее норма искусства, чем что-то другое. Обращают на себя внимание скорее локальные нарушения этой нормы – в радикально авангардистских течениях, начинающих построение нового художественного языка с нуля, в эпоху натуралистического реализма, наконец, в соцреализме, для которого всякая "книжность", "ученость", "литературность" была отрицательным качеством. Не вторичность отличает постмодернизм, а особый сдвиг в обращении с готовыми, чужими текстами (об этом дальше).

Другая характеристика, также необоснованно привязанная к постмодернизму, – его аналитичность, открытая связь с теорией (автор и теоретик соединяются в одном лице, как в случае Умберто Эко, Юлии Кристевой и других). В действительности, чурание аналитизма – тоже скорее исключение в истории искусства (крайний случай такого чурания – эпигонский романтизм, требующий от своего художника "не ведать, что творишь"; именно этот миф Артиста был усвоен соцреализмом).

Ближе к характерности постмодернизма мы подойдем, если будем иметь в виду своеобразие его теоретического субстрата – структурализма. Структурализм (особенно его западная версия) существенен здесь как метод отстранения, "освобождения от языка", попытка говорить "не языком, а о языке" (Ролан Барт). Р.Барт сравнивает структуралистское снятие культуры с античным снятием природы, в которой за непосредственной данностью начинает искаться ее "смысл"; так же, полагает Барт, поступает и новое творческое мышление, структуралистское, с осоциаленной природой-культурой.

Перспектива, в которой постмодернизм видится из нашей (российской) посттоталитарной культуры, смещает его черты. Нам трудно воспринять его исторически, как метод, сменивший авангард и модернизм. В силу оборванности авангардной и модернистской традиции, местные сочинения, противопоставляющие себя недавней официальной версии искусства, представляют из себя смесь всего на свете, всего, недавно запрещенного: вульгарной версии авангарда, примитивной мистики раннего модернизма, пародии, низовой сатиры... То, что наша местная школа постмодернизма отличается от своего образца, не обязательно значит, что она слабее его: может быть, и наоборот. Во всяком случае, российский постмодернизм энергичнее западного; он переполнен энергией отвращения, злобы, презрения. И все-таки, говоря о постмодернизме, разумнее иметь в виду его оригинальную версию. При всей своей принципиальной пестроте, противостоящей былой "органической цельности" художественной вещи, постмодернизм последователен в одном: в авторском отношении к собственному тексту и вообще к изображаемому миру. Это отношение не допускает вообще никакого пафоса (обличительного, восхищенного и т.п.). Постмодернистская отчужденность меньше всего дается у нас – и еще бы! Нужно было так устать от форсированной громкости авангарда, чтобы захотеть этой прохлады, этого "удовольствия от текста".

Постмодернизм – не только креативный метод (сама креативность стоит в нем под вопросом), это и навык восприятия: умение видеть "чисто эстетически" внеэстетическую вещь (умение, развитое уже авангардом); умение перекодировать одну эстетику в другую, более "широкую" и "миролюбивую" (например, получать удовольствие, близкое комическому, от фашистской и социалистической художественной пропаганды и под.). Таким образом, задним числом к постмодернистским могут быть отнесены сочинения совершенно иного замысла (например, эпопея А.И.Солженицына "Красное колесо" в некоторых прочтениях). Тем самым, постмодернизм без берегов ускользает от всякого определения. Заметим, что прочесть любой текст как постмодернистский – значит, освободиться от него, перестать испытывать по отношению к нему дискомфортные чувства, перестать принимать его посылки и художественные амбиции всерьез. Это очень важно. Принятый как постмодернистский, текст (и любая художественная конструкция) оказывается оправданным в каждой своей детали – и несущественным в своей интенции: как сплошной эстетический факт. Естественно, эстетическим фактом может стать не только текст, но и отсутствие текста. Крепости нового эстетизма очень прочны: никакой толстовский здравый смысл, никакой андерсеновский мальчик не поколеблет их, заметив, что "король-то голый!". Постмодернистская игра мгновенно включит своего отрицателя как еще одно действующее лицо "акции", как предусмотренную роль.

Если говорить серьезно, постмодернизм свидетельствует о кризисе символических форм, о кризисе языка в самом широком смысле – точнее, он закрепляет состояние крушения норм как культурную норму. Он У-СВОЯЕТ отчуждение языка – и отчуждение вообще как единственное СВОЕ для человека состояние.

Тема "невозможности отличить подлинник от подделки" – одна из основных тем и в "Имени розы". Как отличить истинную святость от патологической экзальтации и свирепого мракобесия? Главный герой, детектив-бэконианец, говорит, что для него это различение невозможно; он оставляет осторожное допущение, что это было возможно для святых; но эпоха, в которой разворачивается действие "Имени розы", дана как время невозможности появления святых, и в теоретической мысли постмодернизма (тема "симулякров"). Если быть последовательным, речь идет о невозможности всякого различения, всякого восприятия ценностей, о том, что сознанию, которое называет себя современным, не дается иерархия. Символические формы в нем утратили связь с тем, что они символизируют; они стали целиком социальными, конвенциональными знаками без значений)или с "опасными", "вредными" значениями, которые необходимо деконструировать, демифологизировать и т.п.: ведь язык, в этой мысли, не открывает реальность, а заслоняет ее, навязывая свои интерпретации; прозрачных высказываний нет, все они содержат ту или иную готовую интерпретацию, насилующую восприятие).

Новое отношение к "чужому", от которого необходимо освободиться, прямо противоположно той традиционной "вторичности" искусства, о которой речь шла в начале, – той, что нашла выражение в формуле русского поэта начала прошлого века: "Чужое – мое сокровище" (К.Батюшков) или в строфе Мандельштама:

И не одно сокровище, быть может,
Минуя внуков, к правнукам уйдет,
И снова скальд чужую песню сложит
И как свою ее произнесет.

Там "чужое" становилось "своим", "моим". Постмодернизм же и "свое" слышит как "чужое", как то, от чего требуется освободиться. Что до "сокровища", то о нем можно говорить, пока есть ценное и бесценное, явное и скрытое... А этого всего, говорят, больше нет.

Радикальный авангард, осознав кризис традиционного языка, его истрепанность и опустошенность, пытался освободиться от него, построив взамен новый язык некоторых первичных форм: начиная с нуля, на голой земле – и часто совпадая при этом с исторической архаикой, а то и сознательно используя ее. При этом уже здесь происходило опустошение знака, поскольку мифическая или магическая мотивированность архаичных знаков для нового индивидуалистского художника была уже непроницаемой: особенно показательны здесь скульптурные неоархаические формы модернизма – бывшие идолы, бывшие вотивные изображения оказались полностью изъяты из своего сакрального пространства. Говорение на новых – или изначальных языках обрекало авангардистов на социальное одиночество, пока публика не привыкла к любого рода смещенным дискурсам, перестав заботиться о двух вещах: что это значит? и: на что это – во внеэстетической области – похоже? Но такое конструирующее освобождение не принесло свободы: автор, чей энтузиазм по поводу собственного языка был слишком очевиден, оставался, тем самым, пленником языка.

Постмодернизм открыл другой способ освобождения от языка: всеприятие, неразличающее приятие всех прежде несовместимых знаковых систем. Общим значением этой суммы стало в идеале Ничто. Если в постмодернистском тексте, помимо Ничто, присутствует что-то еще, какой-то вопрос, занимающий автора, какая-то формальная новизна, на которой он настаивает, – мы, как правило, будем поражены мелкостью и инфантильностью этих "проблем" (вроде проблемы аутентичного у Эко, о которой речь шла выше). Постмодернист, то есть человек, пришедший после всего культурного труда тысячелетий, занят такими "проблемами"? Нет, все-таки лучше не удаляться от Ничто...

Постмодернизм пытается сделать что-то с отчуждением, у-свояя его, то есть, перестав переживать его как аномальное для человека состояние. Он строит не просто из "чужих", но из отчужденных фрагментов – и строит отчужденно. Великий покой несет постмодернизм, конец тревоги. Он обещает, что требование различения, иерархического расположения вещей, выбора – что это требование больше не действует. Смерть истории. Смерть трагедии. Смерть автора. Смерть текста. Смерть языка. Смерть новизны. – И смерть всех этих смертей. Ведь, если бы они были реальны, эти смерти, они внушали бы страх, скорбь, потерянность, как было у экзистенциалистов. Но нет, они внушают лишь "удовольствие от текста". И это странное бессмертие, состоящее из смерти, возведенной в квадрат, – не что иное как новая утопия.

Как? Разве с утопизмом не связаны совсем иные ассоциации? Разве не антиутопизм, среди другого, отличает постмодернистское настроение?

Утопия, которой был заряжен авангард (особенно русский авангард) – активистская утопия, пафос всеобщего переустройства, насильственного утверждения новой, небывалой и одной для всех нормы. А скептичный по отношению ко всякой активности и новизне, всеприемлющий, чуждый унификации пост-модернизм... И, тем не менее, то, что он несет, его message – оборотная сторона той же утопии. Можно назвать ее пан-топией, но это дела не меняет.

На мой взгляд, точка опоры и той, и другой утопии – тема силы . Пафос овладения некоей космической силой, насилие над естественными законами – всем (а нам в России особенно) знакомый образ утопизма. Новый его образ – попытка игры в мир, в котором сила вообще не действует, некий запредельный пацифизм.

Что ушло из опустошенного знака, из пустой символической формы? Сила связи , сила тяготения смысла и вещи, человека и смысла.

Что мешает отличить подлинник от симулякра? Исключение из восприятия и рассмотрения силы, присутствующей в подлиннике и отсутствующей в симулякре. Что не позволяет расположить вещи в иерархии? Страх признать реальность силы, подчиняющей что-то чему-то. Что позволяет отказаться от выбора между "злом" и "добром" – и даже отнесения чего-либо к "злу" или "добру"? Отказ принять зло и добро как вещи сильные , а не условные договорные категории.

Страх перед силой , иррациональной вещью, которую воспринимает в человеке не рассуждающее аналитическое начало, а что-то иное; страх перед любым проявление власти – вещи тоже иррациональной – этот страх слишком понятен после всех эксцессов иррационального, после всего насилия, всех кошмаров, провоцированных темой власти в уходящем столетии.

И тем не менее, попытка тотального либерализма – попытка мира вне силы, вне различий, вне сопротивления и влечения, вне выбора и самоотдачи чему-либо, кроме своего Ничто, – утопия не хуже прежней. Не менее прежней она противоречит порядку вещей, физике мира и человеческому заданию. Не нужно особой прозорливости, чтобы сказать, что последствия этой утопии должны быть не менее тяжелы.

И, пока культура в своем "пост-историческом" состоянии тиражирует отражения отражений, запрещая самый вопрос о том, что же в них отражается, – сила, изгнанная в дверь, возвращается в окно. Уже вне символических форм, уточнениями и исследованиями которых занимались века, вне традиционных языков, сила (без которой существование человека превращается в анабиоз) входит, простая, как мычание, через манипуляции экстрасенсов, массовые сеансы новых шаманов – которые вне всякой культурной опосредованности "подсасываются" к тому, что они называют Космосом… Это другая тема, но я хочу заметить, что между опустевшей культурой форм и симулякров, постмодернизмом, и внеформальными, докультурными взрывами этой "энергии" существует взаимодополняющее отношение.

Я хочу уточнить, что критика постмодернизма в моих рассуждениях – ни в коей мере не критика из-за спины, из прошлого, с точки зрения каких-то более доброкачественных творческих эпох. Происходящее неотменимо, мы современники постмодернизма и не можем позволить себе этого не знать. Но это не мешает нам попытаться оценит его – и наши возможности.

Мне представляется, что творческий ответ на вызов постмодернизма должен всерьез учитывать то, на чем настаивает постмодернизм: отчуждение языка. Полагаться на действие готовых исторических форм идей, готовых словарей вряд ли приходится. В 1922 году О.Мандельштам писал: "Куда все это делось – вся масса литого золота исторических форм идей? – вернулась в состояние сплава, в жидкую золотую магму... а то, что выдает себя за величие, – подмена, бутафория, папье-маше". Новые именования, новые утверждения непременно должны быть своими , возникающими из глубины своего, из этой расплавленной золотой магмы. Это требование было действительным всегда для любого ответственного высказывания, но никогда его императивность не была такой решительной. Только то, что возникает из глубины личной работы, не окажется сейчас бутафорией и папье-маше. И только с возрождением своего может быть установлено достойное отношение с чужим и отчужденным.